Гиезий долго не решался на такой рискованный шаг, но страстное желание посмотреть сердце грешника его преодолело, он пришел раз к студентам и говорит:
– Есть теперь у вас мертвый грешник?
– Есть, – говорят, – да еще самый залихватский.
– А что он сделал?
– Отца продал, мать заложил и в том руку приложил, а потом галку съел и зарезался.
Гиезий заинтересовался.
– Меня завтра дедушка к Батухину в лавку за оливой к лампадам пошлет, а я к вам в анатомию прибегу, покажите мне сердце грешниче.
– Приходи, – отвечают, – покажем.
Он сдержал свое слово и явился бледный и смущенный, весь дрожа в страхе несказанном.
Ему дали выпить мензулку препаровочного спирта для храбрости, под видом «осмелительных капель», сказав притом, что без этого нельзя увидать сердце.
Он выпил и ошалел, сердце он нашел совсем неудовлетворительным и вовсе не похожим на то, как его себе представлял, судя по известному лубочному листу: «сердце грешника – жилище сатаны». Чтобы увидеть сатану в сердце, его уговорили выпить еще вторую мензулку, и он выпил и потом что-то ел. А когда съел, то студенты ему сказали:
– Знаешь ли, что ты съел?
Он отвечал:
– Не знаю.
– А это ты, братец, съел котлету из человеческого мяса.
Гиезий побледнел и зашатался: с ним совершенно неожиданно сделался настоящий обморок.
Его насилу привели в себя и ободрили, уверяя, что котлета сжарена из мяса человека зарезавшегося, но от этого с Гиезием чуть не сделался второй обморок, и начались рвоты, так что его насилу привели в порядок и на этот раз уже стали разуверять, что это было сказано в шутку и что он ел мясо говяжье; но никакие слова на него уже не действовали. Он бегом побежал на Печерск к своему старцу и сам просил «сильно его поначалить», как следует от страшного прегрешения.
Старец исполнил просьбу отрока.
И дорого это обошлось здоровью бедного парня: дней десять после этого происшествия мы его вовсе не видали, а потом, когда он показался с ведром за плечами, то имел вид человека, перенесшего страшные муки. Он был худ, бледен и сам на себя не похож, а вдобавок долго ни за что ни с кем не хотел говорить и не отвечал ни на один вопрос.
После, по особому к одному из нас доверию, он открыл, что дедушка его «вдвойне началил», то есть призвал к сему деланию еще другого, случившегося тут благоверного христианина, и оба имели в руках концы веревки, «свитые во двое», и держали их «оборучь». И началили Гиезия в угле в сенях, уложив «мордою в войлок, даже до той совершенной степени, что у него от визгу рот трубкой закостенел и он всей памяти лишился».
Но на дедушку отрок все-таки нимало не роптал, ибо сознавал, что «бит был во славу Божию», и надеялся через это более «с мирскими не суетить и исправиться».
Кажется, это и в самом деле произвело в нем такой сильный перелом, к какому только была способна его живая и увлекающая натура. Он реже показывался и вообще уже не заводил ни разговоров с нами, ни пререканий с благоневерными поморами, которые «на тропаре повисли».
К тому же обстоятельства поизменились и поразмели нашу компанию в разные стороны, и старец с отроком на время вышли из вида.
Между тем мост был окончен, и к открытию его в Киев ожидали государя Николая Павловича. Наконец и государь прибыл, и на другой день было назначено открытие моста.
Теперь ничего так не торжествуют, как тогда торжествовали. Вечер накануне был оживленный и веселый: все ходили, гуляли, толковали, но были люди, которые проводили эти часы и иначе.
На темном задворке шияновских закуток и поморы и филипоны молились, одни с тропарем, другие без тропаря. Те и другие ждали необычайной для себя радости, которая их благочестию была «возвещена во псалтыре».
Около полуночи мне довелось проводить одну девицу, которая жила далеко за шияновским домом, а на возвратном пути у калитки я увидел темную фигуру, в которой узнал антропофага Гиезия.
– Что это, – говорю, – вы в такую позднюю пору на улице?
– Так, – отвечает, – все равно нонче надо не спать.
– Отчего надо не спать?
Гиезий промолчал.
– А как это вас дедушка так поздно отпустил на улицу?
– Дедушка сам выслал. Мы ведь до самого сего часа молитвовали, – почитай сию минуту только зааминили. Дедушка говорит: «Повыдь посмотри, что деется».
– Чего же смотреть?
– Како, – говорит, – «суетят никонианы и чего для себя ожидают».
– Да что такое, – спрашиваю, – случилось, и чего особенного ожидаете?
Гиезий опять замялся, а я снова повторил мой вопрос.
– Дедушка, – говорит, – много ждут. Им, дедушке, ведь все из псалтыри открыто.
– Что ему открыто?
– С завтрашнего числа одна вера будет.
– Ну-у!
– Увидите сами, – до завтра это в тайне, а завтра всем царь объявит. И упротивные (то есть поморы) тоже ждут.
– Тоже объединения веры?
– Да-с; должно быть, того же самого. У нас с ними нынче, когда наши на седальнях на дворик вышли, меж окно опять легкая война произошла.
– Из-за чего?
– Опять о тропаре заспорили. Наши им правильно говорили: «подождать бы вам тропарь-то голосить в особину; завтра разом все вообче запоем; столпом воздымем до самого до неба». А те несогласны и отвечают: «мы давно на тропаре основались и с своего не снидем». Слово по слову, и в окно плеваться стали.
Я полюбопытствовал, как именно это было.
– Очень просто, – говорит Гиезий, – наши им в окно кукиши казать стали, а те оттуда плюнули, и наши не уступили, – им то самое, наоборот. Хотели войну сделать, да полковник увидел и закричал: «Цыть! всех изрублю». Перестали плеваться и опять запели, и всю службу до конца доправили и разошлись. А теперь дедушка один остался, и страсть как вне себя ходит. Он ведь завтра выход сделает.